Дисклеймер: здесь не смеются над блокадниками. Смеются много над чем, но точно не над голодом и не над умершими детьми и взрослыми. Выдохните, вдохните, еще раз выдохните, попробуйте принять эту информацию. Если дойдет до просмотра фильма, вы в этом убедитесь.

Тема такая, что покоробить может много кого — просто мы за годы постепенно сложившейся в публичном поле самоцензуры так отвыкли от сатиры как таковой, что смотрим на нее как на опасную диковину. Даже мне, хотя я принимаю самый разный юмор, за исключением его тупого и людоедского подобия, было непросто увязать время и место действия фильма с жанром комедии. Въелось, знаете ли. Герои и жертвы ВОВ за последние два десятилетия Советского Союза стали официальным государственным культом, а современная российская власть, наследница той, продолжает ту же линию. Чудом выжившие блокадники получали от государства льготы, но может ли это как-то восстановить справедливость или утешить? Далеко не все жители блокадного Ленинграда выбирали быть героями — а ведь это может быть только добровольным делом. Город оставили умирать, тысячи людей лишили необходимого, заставили их пахать на заводах до изнеможения, за опоздания на работу при неработающем транспорте сажали (а походите пешком на пайке в 250 г хлеба), самых слабых фактически подтолкнули к потере человеческого облика, к людоедству — и после официальный дискурс воспевал мужество и самоотверженность ленинградцев.

Из комментариев в соцсетях становится понятно, насколько тема плохо проговорена. Рана не зажила; ее даже не потрудились промыть. Глупые люди повторяют затверженное из официальной пропаганды; им просто в голову не приходит, что это не чья-то _их_, имеющих власть, история, а что это история каждой семьи, в том числе и его, комментатора, история. Мой любимый Питер несет следы блокады в коллективной, семейной, городской памяти: в дешевых столовых, вообще в заметном внимании к еде, в осознаваемой и непозорной бытовой экономии. Нет ничего неправильного в том, чтобы — вспомнить, как все было, посмотреть документы, поинтересоваться поглубже этой темой, раз она так задевает. Нет ничего плохого в том, чтобы разобраться, что же там произошло, и как нам, потомкам, теперь с этим жить.

В ходе всей этой истории с недопуском «Праздника» на экраны у меня сложилось совершенно определенное впечатление, что кому-то очень сильно не хочется, чтобы коллективная память а ля питерское искусство поесть недорого — стала дискуссией, чтобы блокада стала предметом широкого общественного обсуждения, вовлекающего все слои. Все что угодно, только не это. Только не объединяйтесь, только не разговаривайте, только не о том, что мы с вами сделали — и что «можем повторить».

Между тем «Праздник» вышел на Youtube, и история с запретом только добавила фильму упоминаний в СМИ. Я очень надеюсь, что многие люди, не читавшие ни «Блокадную этику» Сергея Ярова, ни «Неизвестную блокаду» Никиты Ломагина — пожелав после фильма разобраться, пойдут и прочитают. Мне «Праздник» показался очень мягким, плюшевым и оберегающим в плане реалистичности, учитывая тему, — именно потому, что я их читала. В истории родной страны самыми говорящими бывают страницы, которые заклеили. «Этика» погуманитарнее, больше про мировоззрение и его аберрации в голодном городе. «Неизвестная блокада» больше по документам: накладным поставки продовольствия, милицейским протоколам, дневникам, газетным заметкам. И та, и другая книга подробно и бесстрастно фиксируют то, что советская власть предпочла бы утопить в показушном славословии (или просто утопить), сделать забронзовелым, навсегда прошлым, а раз оно наше — славным и внушающим гордость. То есть необсуждаемым. То есть мертвым.

Но память, особенно у кого она семейная, так просто не убьешь. Сатира — а «Праздник» именно сатира, очень-очень злая и злободневная, — как поднесенные к носу героини Маши духи в роли нашатыря, помогает очухаться и понять, где ты вообще и что происходит.

Сдержанно соглашусь с теми, кто считает сюжет «Праздника» вечным. Да, расслоение и несправедливость были с человечеством обозримое всегда, но ведь интерес и пикантность происходящему на экране придает не общечеловеческое, а специфические российско-советские особенности.

Например, стыд и вина интеллигенции перед народом или так называемым народом (девочка Маша там ой не народ, но о Маше чуть позже). Сама распределительная система пайков, которая семью профессора одновременно и возвышает, и крепко держит за яйца (потому что могут и отобрать, и в лагерь отправить, как не один раз бывало). Тронную речь профессорши (блистательная роль Алены Бабенко) о заслуженных привилегиях, на которую она решилась, только тяпнув водки, можно считать специфически советской, хотя если заменить спецпаек и спецдачу на дворец, слуг в ливреях и шестерку цугом — наверное, такое могла наговорить и какая-нибудь героиня Бальзака, вот только без всякой водки, уверенно. Можно приписать трепет привилегированной дамы перед маленькой оборванной девочкой какой-то особой деликатности, — леди, мол, воспитание, хуе-мое, но нет, это не оно. Вспомните вопрос профессорши Маше: «А что вы такого сделали, что вам надо давать?» — Маше, которая после учебы работает на заводе, уроки учит ночью, и вынуждена хранить на балконе труп отца, чтобы выгадать пайку для себя и сестер. Трепет профессорши — не деликатность; это страх перед официальной властью, как она сама себя называет — властью рабочих и крестьян.

Иностранным зрителям сложно будет правильно понять множество мелких деталей, которые пост-советский россиянин считает на автомате. Деревянные панели казенной дачи какой-нибудь американец вряд ли посчитает статусным символом; ему не придет в голову, что это супер-роскошь, а ведь она даже не своя и не арендованная — дачу просто выделили ответственному работнику в пользование, и на мебели наверняка инвентарные номера. Иностранцу трудно будет понять, почему Машу с наворованным добром не сдают в милицию. Но вообще, я легко могу представить другую профессорскую семью, которая в аналогичной ситуации тоже бы все поняла про голод, нищие пайки и поедание трупов, но воровку все равно бы сдала. Просто по сценарию Маше попались сравнительно добрые люди. Не живший никогда в Советском Союзе не поймет всеобъемлющего характера распределительной системы; не поймет и самого первого диалога про ссору с кем-то из парткома и последствиями в виде курицы вместо утки.

Детали составляют особое, чем-то знакомое обаяние фильма. Милые стилизованные елочные игрушки; праздничный воротничок профессорши, старорежимно интеллигентное лицо ее супруга. Уютная сепия — не цвет и не чб — создает комфортную дистанцию во времени: все это было якобы давным-давно и слава богу, что не с нами. От кого-то я слышала об уюте романов Диккенса и вообще классики XIX века; только недавно я поняла, что это за уют. В случае Диккенса это понятность добра и зла, понятный (туповатый) юмор в строго ограниченных ситуациях или в связи со специальными героями, введенными для посмеяться; это, наконец, сладко поплакать над правильной жертвой типа Нелли из «Лавки древностей». Уж такая она маленькая, невинная, красивая, а как страдает, бедняжечка. И еще вот как страдает. И вот еще, пускает слюну почтенный автор. И вот умирает! А мы не будем, соглашаются получившие удовольствие читатели. Мы пойдем (как это у них говорится) покушаем. Именно этот оттенок уюта — с правильной жертвой (которая, впрочем, оказывается той еще чертовкой) и «покушаем», подкрашенный сепией, и смягчает блокадный ужас, и одновременно является едва ли не самой злой краской фильма, потому что адресован нам, сегодняшнему дню.

У каждого из шести видимых персонажей есть свой «выход», он же — окно к нам. Я не могла отделаться от мысли, что профессорская дочка Лиза работает в Афише; она бы очень туда вписалась, причем в ту, еще бумажную Афишу, времен клуба Солянка и общего оптимизма.

Девочка Маша — интересный персонаж не только потому, что вызывает симпатию. Дело в том, что в реальной жизни она невозможна, и все ее реплики — это бесполезные «правильные ответы», которые люди придумывают, ворочаясь от бессонницы, десятки лет спустя. Это я вам говорю как Маша в RL. Же суи Маша, куда деваться. Я знаю, что такое реальный голод; не диета и не временное безденежье и вынужденное однообразие меню — голод. И еще я знаю, что нищета творит с людьми, и поэтому ответственно заявляю, что такая Маша, как в фильме, увы, невозможна в реальности. По-настоящему Маша была бы или молчаливой, постоянно испуганной, как бы не прогнали, и отчаянно бы заискивала перед хозяевами, чтобы произвести хорошее впечатление, или пыталась бы изобразить веселость, желая угодить. В случае сохранности собственного достоинства она бы дико, до ужаса стеснялась обстановки, самой непривычно изобильной еды и невозможности разделить свою наеденную долю с родными, оставшимися дома. Я понимаю, что люди разные, но знаю, какую нищета и бедность накладывают печать — прежде всего, на уверенность в себе. И тем не менее, Маша не ложь; ее невозможная, царственно спокойная величавость божества инкогнито (как она сушит стельки — это же загляденье) — не ложь, а подкрашивание препарата, чтобы его можно было рассмотреть. Маша говорит с профессорским семейством так, как народ, может, и хотел бы, но не может. Как если бы народу помогал опытный имиджмейкер и спичрайтер. Потому что в реальности у т.н. народа нет на это ни уверенности в своих правах, ни слов.

Как бы написать о развязке, чтобы не спойлерить? Да я уже и так; ладно. Тимофей Трибунцев, прекрасный актер Сатирикона, замечательно сыграл пролетария, который дождался таки своего часа.

«Праздник» короткий и злой, как панковская песня — 1 час 13 минут.

Обжигающе актуальная, острая и злая комедия Алексея Красовского стала для меня еще одним историческим зеркалом — на этот раз про расслоение общества. В том же ряду — роман «Виктор Вавич» Бориса Житкова и «Мелкий бес» Федора Сологуба.

Финальное подмигивание Алены Бабенко, адресованное актрисой (не героиней)  зрителю, я бы перевела как «А вы, друзья, не расслабляйтесь».

Фото обложки отсюда

Реклама